Фотографии


Article

Сергей Довлатов: «Записные книжки»

Выносил я как-то мусорный бак. Замерз. Опрокинул его метра за три до помойки. Минут через пятнадцать к нам явился дворник. Устроил скандал. Выяснилось, что он по мусору легко устанавливает жильца и номер квартиры. В любой работе есть место творчеству.    

Соло на ундервуде. (Ленинград. 1967—1978)

Часть первая

Вышла как-то мать на улицу. Льет дождь. Зонтик остался дома. Бредет она по лужам. Вдруг навстречу ей алкаш, тоже без зонтика. Кричит:

— Мамаша! Мамаша! Чего это они все под зонтиками, как дикари?!

Соседский мальчик ездил летом отдыхать на Украину. Вернулся. Мы его спросили:

— Выучил украинский язык?

— Выучил.

— Скажи что-нибудь по-украински.

— Например, мерси.

Соседский мальчик:

“Из овощей я больше всего люблю пельмени...”

Выносил я как-то мусорный бак. Замерз. Опрокинул его метра за три до помойки. Минут через пятнадцать к нам явился дворник. Устроил скандал. Выяснилось, что он по мусору легко устанавливает жильца и номер квартиры.

В любой работе есть место творчеству.

— Напечатали рассказ?

— Напечатали.

— Деньги получил?

— Получил.

— Хорошие?

— Хорошие. Но мало.

Гимн и позывные КГБ:

“Родина слышит, родина знает...”

Когда мой брат решил жениться, его отец сказал невесте:

— Кира! Хочешь, чтобы я тебя любил и уважал? В дом меня не приглашай. И сама ко мне в гости не приходи.

Отец моего двоюродного брата говорил:

— За Борю я относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме!

Брат спросил меня:

— Ты пишешь роман?

— Пишу, — ответил я.

—И я пишу, — сказал мой брат, — махнем не глядя?

Проснулись мы с братом у его знакомой. Накануне очень много выпили. Состояние ужасающее.

Вижу, мой брат поднялся, умылся. Стоит у зеркала, причесывается.

Я говорю:

— Неужели ты хорошо себя чувствуешь?

— Я себя ужасно чувствую.

— Но ты прихорашиваешься!

— Я не прихорашиваюсь, — ответил мой брат. — Я совсем не прихорашиваюсь. Я себя... мумифицирую.

Жена моего брата говорила:

— Боря в ужасном положении. Оба вы пьяницы. Но твое положение лучше. Ты можешь пить день. Три дня. Неделю. Затем ты месяц не пьешь. Занимаешься делами, пишешь. У Бори все по-другому. Он пьет ежедневно, и, кроме того, у него бывают запои.

Диссидентский указ:

“В целях усиления нашей диссидентской бдительности именовать журнал “Континент” — журналом “Контингент”!”

Хорошо бы начать свою пьесу так. Ведущий произносит:

— Был ясный, теплый, солнечный... Пауза.

— Предпоследний день... И, наконец, отчетливо:

— Помпеи!

Атмосфера, как в приемной у дантиста.

Я болел три дня, и это прекрасно отразилось на моем здоровье.

Убийца пожелал остаться неизвестным.

— Как вас постричь?

— Молча.

“Можно ли носом стирать карандашные записи?”

Выпил накануне. Ощущение — как будто проглотил заячью шапку с ушами.

В советских газетах только опечатки правдивы. “Гавнокомандующий”. “Большевистская каторга” (вместо — “когорта”). “Коммунисты осуждают решения партии” (вместо — “обсуждают”). И так далее.

У Ахматовой когда-то вышел сборник. Миша Юпп повстречал ее и говорит:

— Недавно прочел вашу книгу.

Затем добавил:

— Многое понравилось.

Это “многое понравилось” Ахматова, говорят, вспоминала до смерти.

Моя жена говорила:

— Комплексы есть у всех. Ты не исключение. У тебя комплекс моей неполноценности.

Когда шахтер Стаханов отличился, его привезли в Москву. Наградили орденом. Решили показать ему Большой театр. Сопровождал его знаменитый режиссер Немирович-Данченко. В этот день шел балет “Пламя Парижа”. Началось представление.

Через три минуты Стаханов задал вопрос Немировичу-Данченко:

— Батя, почему молчат?

Немирович-Данченко ответил:

— Это же балет.

— Ну и что?

— Это такой жанр искусства, где мысли выражаются средствами пластики.

Стаханов огорчился:

— Так и будут всю дорогу молчать?

— Да, — ответил режиссер.

— Стало быть, ни единого звука?

— Ни единого.

А надо вам сказать, что “Пламя Парижа” — балет уникальный. Там в одном месте поют. Если не ошибаюсь, “Марсельезу”. И вот Стаханов в очередной раз спросил:

— Значит, ни слова?

Немирович-Данченко в очередной раз кивнул;

— Ни слова. И тут артисты запели.

Стаханов усмехнулся, поглядел на режиссера и говорит:

— Значит, оба мы, батя, в театре первый раз?!

Как известно, Лаврентию Берии поставляли на дом миловидных старшеклассниц, Затем его шофер вручал очередной жертве букет цветов. И отвозил ее домой. Такова была установленная церемония. Вдруг одна из девиц проявила строптивость. Она стала вырываться, царапаться. Короче, устояла и не поддалась обаянию министра внутренних дел. Берия сказал ей:

— Можешь уходить.

Барышня спустилась вниз по лестнице. Шофер, не ожидая такого поворота событий, вручил ей заготовленный букет. Девица, чуть успокоившись, обратилась к стоящему на балконе министру:

— Ну вот, Лаврентий Павлович! Ваш шофер оказался любезнее вас. Он подарил мне букет цветов. Берия усмехнулся и вяло произнес:

— Ты ошибаешься. Это не букет. Это — венок.

Хармс говорил:

— Телефон у меня простой — 32-08. Запоминается легко. Тридцать два зуба и восемь пальцев.

Плохие стихи все-таки лучше хорошей газетной заметки.

Дело было на лекции профессора Макогоненко. Саша Фомушкин увидел, что Макогоненко принимает таблетку. Он взглянул на профессора с жалостью и говорит:

— Георгий Пантелеймонович, а вдруг они не тают? Вдруг они так и лежат на дне желудка? Год, два, три, а кучка все растет, растет...

Профессору стало дурно.

Расположились мы с Фомушкиным на площади Искусств. Около бронзового Пушкина толпилась группа азиатов. Они были в халатах, тюбетейках. Что-то обсуждали, жестикулировали. Фомушкин взглянул и говорит:

— Приедут к себе на юг, знакомым будут хвастать:

“Ильича видали!”

Сдавал как-то раз Фомушкин экзамен в университете.

— Безобразно отвечаете, — сказала преподавательница, — два!

Фомушкин шагнул к ней и тихо говорит:

— Поставьте тройку.

Прибыл к нам в охрану сержант из Москвы. Культурный человек, и даже сын писателя. И было ему в нашей хамской среде довольно неуютно. А ему как раз хотелось выглядеть “своим”. И вот он постоянно матерился, чтобы заслужить доверие. И как-то раз прикрикнул на ефрейтора Гаенко:

— Ты что, ебнулся?!

Именно так поставив ударение — “ебнулся”.

Гаенко сказал в ответ:

— Товарищ сержант, вы не правы. По-русски можно сказать — ебнулся, ебанулся или наебнулся. А “ебнулся” — такого слова в русском литературном языке, уж извините, нет!

Приехал к нам строевой офицер из штаба части. Выгнал нас из казармы. Заставил построиться. И начали мы выполнять ружейные приемы.

Происходило это в Коми. День был морозный, градусов сорок.

Подошла моя очередь. “К ноге!” “На плечо!” “Смирно, вольно...” И так

далее. И вот офицер говорит, шепелявя:

— Не визу теткости, Довлатов! Не визу молодцеватости! Не визу! Не осусяю!

А холод страшный. Шинели не греют. Солдаты мерзнут, топчутся.

А офицер свое:

— Не визу теткости! Не визу молодцеватости!.. И тогда выходит хулиган Петров. Делает шаг вперед из строя. И звонко произносит в морозной тишине:

— Товарищ майор! Выплюнь сначала хрен изо рта!

Петрову дали восемь суток гауптвахты.

На Иоссере судили рядового Бабичева. Судили его за пьяную драку. В роте было назначено комсомольское собрание. От его решения в какой-то мере зависела дальнейшая судьба подсудимого. Если собрание осудит Бабичева, дело передается в трибунал. Если же хулигана возьмут на поруки, тем дело может и кончиться.

В ночь перед собранием Бабичев разбудил меня и зашептал:

— Все, погибаю, испекся. Придумай что-нибудь.

— Что?

— Что угодно. Ты мужик культурный, образованный.

— Ладно, попытаюсь.

— С меня ящик водки... Толкаю его в бок через полчаса:

— Вот слушай. Начнется собрание. Я тебя спрошу:

“Есть у вас, Бабичев, гражданская профессия?” Ты ответишь! “Нет”. Я скажу: “Так что ему после армии — воровать?” А дальше все зашумят, поскольку это больная тема. Может, в этом шуме тебя и оправдают...

— Слушай, — просит Бабичев, — ты напиши мне, что говорить. А то я собьюсь.

Достаю лист бумаги. Пишу ему крупными буквами:

“Нет”.

— И это все?

— Все. Я задаю вопрос, ты отвечаешь — “нет”.

— Напиши мне, что ты сам будешь говорить. А то я все перепутаю.

Короче, просидели мы всю ночь. К утру сценарий был закончен.

Начинается комсомольское собрание. Встает подполковник Яковенко и говорит:

— Ну, Бабичев, объясните, что там у вас произошло?

Смотрю, Бабичев ищет эту фразу в шпаргалке. Лихорадочно читает сценарий. А подполковник свое:

— Объясните же, что там случилось? Ну? Бабичев еще раз заглянул в сценарий. Затем растерянно посмотрел на меня и обратился к Яковенко:

— А хули тебе, козлу, объяснять?!.. В результате он получил три года дисциплинарного батальона.

В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:

— Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: “Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм — хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..”

Алешковский за него докончил:

— И наступил через двадцать лег — тридцать восьмой год!

Алешковский говорил:

— А как еще может пахнуть в стране?! Ведь главный труп еще не захоронен!

Шли мы откуда-то с Бродским, был поздний вечер. Спустились в метро — закрыто. Кованая решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер.

Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:

— Э!

Милиционер насторожился, обернулся.

— Чудесная картина, — сказал ему Иосиф, — впервые наблюдаю мента за решеткой!

Пришел я однажды к Бродскому с фокстерьершей Глашей. Он назначил мне свидание в 10.00. На пороге Иосиф сказал:

— Вы явились ровно к десяти, что нормально. А вот как умудрилась собачка не опоздать?!

Сидели мы как-то втроем — Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал:

— Точность — это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне:

“Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!”

Бродский перебил его:

— Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!

Сидел у меня Веселов, бывший летчик. Темпераментно рассказывал об авиации. В частности, он говорил:

— Самолеты преодолевают верхнюю облачность. Ласточки попадают в сопла... Самолеты падают... Гибнут люди... Ласточки попадают в сопла... Глохнут моторы... Самолеты разбиваются... Гибнут люди... А напротив сидел поэт Евгений Рейн.

— Самолеты разбиваются, — продолжал Веселов, — гибнут люди...

— А ласточки что — выживают?! — обиженно крикнул Рейн.

Как-то пили мы с Иваном Федоровичем. Было много водки и портвейна. Иван Федорович благодарно возбудился. И ласково спросил поэта Рейна:

— Вы какой, извиняюсь, будете нации?

— Еврейской, — ответил Рейн, — а вы, пардон, какой нации будете?

Иван Федорович дружелюбно ответил:

— А я буду русской... еврейской нации.

Женя Рейн оказался в Москве. Поселился в чьей-то отдельной квартире. Пригласил молодую женщину в гости. Сказал:

— У меня есть бутылка водки и четыреста граммов сервелата.

Женщина обещала зайти. Спросила адрес. Рейн продиктовал и добавил:

— Я тебя увижу из окна.

Стал взволнованно ждать. Молодая женщина направилась к нему. Повстречала Сергея Вольфа. “Пойдем, — говорит ему, — со мной. У Рейна есть бутылка водки и четыреста граммов сервелата”. Пошли.

Рейн увидел их в окно. Страшно рассердился. Бросился к столу. Выпил бутылку спиртного. Съел четыреста граммов твердокопченой колбасы. Это он успел сделать, пока гости ехали в лифте.

У Игоря Ефимова была вечеринка. Собралось пятнадцать человек гостей. Неожиданно в комнату вошла дочь Ефимовых — семилетняя Лена. Рейн сказал:

—— Вот кого мне жаль, так это Леночку. Ей когда-то нужно будет ухаживать за пятнадцатью могилами.

В детскую редакцию зашел поэт Семен Ботвинник. Рассказал, как он познакомился с нетребовательной дамой. Досадовал, что не воспользовался противозачаточным средством.

Оставил первомайские стихи. Финал их был такой:
“...Адмиралтейская игла Сегодня, дети, без чехла!..”

Как вы думаете, это — подсознание?

Хрущев принимал литераторов в Кремле. Он выпил и стал многословным. В частности, он сказал:

— Недавно была свадьба в доме товарища Полянского. Молодым подарили абстрактную картину. Я такого искусства не понимаю...

Затем он сказал:

— Как уже говорилось, в доме товарища Полянского была недавно свадьба. И все танцевали этот... как его?.. Шейк. По-моему, это ужас...

Наконец он сказал:

— Как вы знаете, товарищ Полянский недавно сына женил. И на свадьбу явились эти... как их там?.. Барды. Пели что-то совершенно невозможное...

Тут поднялась Ольга Берггольц и громко сказала:

— Никита Сергеевич! Нам уже ясно, что эта свадьба — крупнейший источник познания жизни для вас!

Критик Самуил Лурье и я попали в энциклопедию. В литературную, естественно, энциклопедию. Лурье на букву “Ш” — библиография, если не ошибаюсь, к Шефнеру. А я, еще того позорнее, на букву “Р” — библиография к Розену. Какое убожество.

Позвонили мне как-то из отдела критики “Звезды”. Причем сама заведущая — Дудко:

— Сережа! Что вы не звоните?! Что вы не заходите?! Срочно пищите для нас рецензию. С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С вашим блеском!

Захожу на следующий день в редакцию. Красивая немолодая женщина довольно мрачно спрашивает:

— Что вам, собственно, надо?

— Да вот рецензию бы написать...

— Вы что, критик?

— Нет.

— Вы думаете, рецензию может написать каждый?..

Я удивился и пошел домой. Через три дня опять звонит:

— Сережа! Что же вы не появляетесь? Захожу в редакцию. Мрачный вопрос:

— Что вам угодно?

Все это повторялось раз семь. "Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Титову. Спрашиваю его, что все это значит?

— Когда ты заходишь? — спрашивает он. — В какие часы?

— Утром. Часов в одиннадцать.

— Ясно. А когда Дудко сама тебе звонит?

— Часа в два. А что?

— Все понятно. Ты являешься, когда она с похмелья — мрачная. А звонит тебе Дудко после обеда. То есть, уже будучи в форме. Ты попробуй зайди часа в два.

Я зашел в два.

— А! — закричала Дудко. — Кого я вижу! Сейчас же пишите рецензию. С вашей наблюдательностью! С вашей остротой...

После этого я лет десять сотрудничал в “Звезде”. Однако раньше двух не появлялся.

У поэта Шестинского была такая строчка: “Она нахмурила свои узенький лобок...”

В Союзе писателей обсуждали роман Ефимова “Зрелища”. Все было очень серьезно. Затем неожиданно появился Ляленков и стал всем мешать. Он был пьян. Наконец встал председатель Бахтин и говорит:

— Ляленков, перестаньте хулиганить! Если не перестанете, я должен буду вас удалить. Ляленков в ответ промычал:

— Если я не перестану, то и сам уйду!

Встретил я как-то поэта Шкляринского в импортной зимней куртке на меху.

— Шикарная, — говорю, — куртка.

— Да, — говорит Шкляринский, — это мне Виктор Соснора подарил. А я ему — шестьдесят рублей.

Шкляринский работал в отделе пропаганды Лениздата. И довелось ему как-то организовывать выставку книжной продукции. Выставка открылась. Является представитель райкома и говорит:

— Что это за безобразие?! Почему Ахматова на видном месте? Почему Кукушкин и Заводчиков в тени?! Убрать! Переменить!..

— Я так был возмущен, — рассказывал Шкляринский, — до предела! Зашел, понимаешь, в уборную. И не выходил оттуда до закрытия.

Прогуливались как-то раз Шкляринский с Дворкиным. Беседовали на всевозможные темы. В том числе и о женщинах. Шкляринский в романтическом духе. А Дворкин — с характерной прямотой. Шкляринский не выдержал:

— Что это ты? Все — трахал да трахал! Разве нельзя выразиться более прилично?!

— Как?

— Допустим: “Он с ней был”. Или: “Они сошлись”... Прогуливаются дальше. Беседуют. Шкляринский спрашивает:

— Кстати, что за отношения у тебя с Ларисой М.?

— Я с ней был, — ответил Дворкин.

— В смысле — трахал?! — переспросил Шкляринский.

Была такая поэтесса — Грудинина. Написала как-то раз стихи. Среди прочего там говорилось: “...И Сталин мечтает при жизни Увидеть огни коммунизма...”

Грудинину вызвали на партсобрание. Спрашивают:

— Что это значит — при жизни? Вы, таким образом, намекаете, что Сталин может умереть? Грудинина отвечала:

— Разумеется, Сталин как теоретик марксизма, вождь и учитель народов — бессмертен. Но как живой человек и материалист — он смертей, физически он может умереть, духовно — никогда!

Грудинину тотчас же выгнали из партии.

Это произошло в Ленинградском театральном институте. Перед студентами выступал знаменитый французский шансонье Жильбер Беко. Наконец выступление закончилось. Ведущий обратился к студентам:

— Задавайте вопросы. Все молчат.

— Задавайте вопросы артисту. Молчание.

И тогда находившийся в зале поэт Еремин громко крикнул:

— Келе ре тиль? (Который час?) Жильбер Беко посмотрел на часы и вежливо ответил:

— Половина шестого, И не обиделся.

Генрих Сапгир, человек очень талантливый, называл себя “поэтом будущего”. Лев Халиф подарил ему свою книгу. Сделал такую надпись:

“Поэту будущего от поэта настоящего!”

Роман Симонова: “Мертвыми не рождаются”.

Подходит ко мне в Доме творчества Александр Бек:

— Я слышал, вы приобрели роман “Иосиф и его братья” Томаса Манна?

— Да, — говорю, — однако сам еще не прочел.

— Дайте сначала мне. Я скоро уезжаю. Я дал. Затем подходит Горышин:

— Дайте Томаса Манна почитать. Я возьму у Бека, ладно?

— Ладно.

Затем подходит Раевский. Затем Бартен. И так далее. Роман вернулся месяца через три.

Я стал его читать. Страницы (после 9-й) были не разрезаны.

Трудная книга. Но хорошая. Говорят.

Валерий Попов сочинил автошарж. Звучал он так:

“Жил-был Валера Попов. И была у Валеры невеста — юная зеленая гусеница. И они каждый день гуляли по бульвару. А прохожие кричали им вслед:

— Какая чудесная пара! Ах, Валера Попов и его невеста — юная зеленая гусеница!

Прошло много лет. Однажды Попов вышел на улицу без своей невесты — юной зеленой гусеницы. Прохожие спросили его:

— Где же твоя невеста — юная зеленая гусеница?

И тогда Валера Попов ответил:

— Опротивела!”

Губарев поспорил с Арьевым:

— Антисоветское произведение, — говорил он, — может быть талантливым. Но может оказаться и бездарным. Бездарное произведение, если даже оно и антисоветское, все равно бездарное.

— Бездарное, но родное, — заметил Арьев.

Пришел к нам Арьев. Выпил лишнего. Курил, роняя пепел на брюки. Мама сказала:

— Андрей, у тебя на ширинке пепел. Арьев не растерялся:

— Где пепел, там и алмаз!

Арьев говорил:

— В нашу эпоху капитан Лебядкин стал бы майором.

Моя жена спросила Арьева:

— Андрей, я не пойму, ты куришь?

— Понимаешь, — сказал Андрей, — я закуриваю, только когда выпью. А выпиваю я беспрерывно. Поэтому многие ошибочно думают, что я курю.

Чирсков принес в издательство рукопись.

— Вот, — сказал он редактору, — моя новая повесть. Пожалуйста, ознакомьтесь. Хотелось бы узнать ваше мнение. Может, надо что-то исправить, переделать?

— Да, да, — задумчиво ответил редактор, — конечно. Переделайте, молодой человек, переделайте. И протянул Чирскову рукопись обратно.

Беломлинский говорил об Илье Дворкине:

— Илья разговаривает так, будто одновременно какает: “Зд'оорово! Ст'аарик! К'аак дела? К'аак поживаешь?..”

Слышу от Инги Петкевич:

— Раньше я подозревала, что ты — агент КГБ.

— Но почему?

— Да как тебе сказать. Явишься, займешь пятерку — вовремя несешь обратно. Странно, думаю, не иначе как подослали.

Однажды меня приняли за Куприна. Дело было так.

Выпил я лишнего. Сел, тем не менее, в автобус. Еду по делам.

Рядом сидела девушка. И вот я заговорил с ней. Просто чтобы уберечься от распада. И тут автобус наш минует ресторан “Приморский”, бывший “Чванова”.

Я сказал:

— Любимый ресторан Куприна! Девушка отодвинулась и говорит:

— Оно и видно, молодой человек. Оно и видно.

Лениздат напечатал книгу о войне. Под одной из фотоиллюстраций значилось:

“Личные вещи партизана Боснюка. Пуля из его черепа, а также гвоздь, которым он ранил фашиста...”

Широко жил партизан Боснюк!

Встретил я однажды поэта Горбовского. Слышу:

— Со мной произошло несчастье. Оставил в такси рукавицы, шарф и пальто. Ну, пальто мне дал Ося Бродский, шарф — Кушнер. А вот рукавиц до сих пор нет.

Тут я вынул свои перчатки и говорю:

— Глеб, возьми.

Лестно оказаться в такой системе — Бродский, Кушнер, Горбовский и я.

На следующий день Горбовский пришел к Битову. Рассказал про утраченную одежду. Кончил так:

— Ничего. Пальто мне дал Ося Бродский. Шарф — Кушнер. А перчатки — Миша Барышников.

Горбовский, многодетный отец, рассказывал:

— Иду вечером домой. Смотрю — в грязи играют дети. Присмотрелся — мои.

Поэт Охапкин надумал жениться. Затем невесту выгнал. Мотивы:

— Она, понимаешь, медленно ходит, а главное — ежедневно жрет!

Битов и Цыбин поссорились в одной компании. Битов говорит:

— Я тебе, сволочь, морду набью! Цыбин отвечает:

— Это исключено. Потому что я — толстовец. Если ты меня ударишь, я подставлю другую щеку.

Гости слегка успокоились. Видят, что драка едва ли состоится. Вышли курить на балкон.

Вдруг слышат грохот. Забегают в комнату. Видят — на полу лежит окровавленный Битов. А толстовец Цыбин, сидя на Битове верхом, молотит его пудовыми кулаками.

В молодости Битов держался агрессивно. Особенно в нетрезвом состоянии. И как-то раз он ударил поэта Вознесенского.

Это был уже не первый случай такого рода. Битова привлекли к товарищескому суду. Плохи были его дела.

И тогда Битов произнес речь. Он сказал:

— Выслушайте меня и примите объективное решение. Только сначала выслушайте, как было дело. Я расскажу, как это случилось, и тогда вы поймете меня. А следовательно — простите. Потому что я не виноват. И сейчас это всем будет ясно. Главное, выслушайте, как было дело.

— Ну, и как было дело? — поинтересовались судьи.

— Дело было так. Захожу в “Континенталь”. Стоит Андрей Вознесенский. А теперь ответьте, — воскликнул Битов, — мог ли я не дать ему по физиономии?!

Явился раз Битов к Голявкину. Тот говорит:

— А, здравствуй, рад тебя видеть, Затем вынимает из тайника “маленькую”. Битов раскрывает портфель и тоже достает “маленькую”.

Голявкин молча прячет свою обратно в тайник.

Михаила Светлова я видел единственный раз. А именно — в буфете Союза писателей на улице Воинова. Его окружала почтительная свита.

Светлов заказывал. Он достал из кармана сотню. То есть дореформенную, внушительных размеров банкноту с изображением Кремля. Он разгладил ее, подмигнул кому-то и говорит:

— Ну, что, друзья, пропьем этот ландшафт?

Продолжение следует

26.04.2006

 Партнеры

 Реклама